Электронная библиотека

И. Эренбург - "Люди, годы, жизнь", книга VI

Ко мне пришла девушка, сказала: "Вы, наверно, будете писать про войну. Я всю блокаду здесь прожила, работала, вела дневник. Почитайте, может быть, вам пригодится. А потом отдайте мне - для меня это память…" Ночью я стал читать тетрадку. Записи были короткими: столько-то граммов хлеба, столько-то градусов мороза, умер Васильев, умерла Надя, умерла сестра… Потом мое внимание привлекли записи: "Вчера всю ночь - "Анну Каренину", "Ночь напролет "Госпожа Бовари"…" Когда девушка пришла за своим дневником, я спросил: "Как вы ухитрялись читать ночью? Ведь света не было".- "Конечно, не было. Я по ночам вспоминала книги, которые прочитала до войны. Это мне помогло бороться со смертью…" Я знаю мало слов, которые на меня сильнее подействовали, много раз я их приводил за границей, стараясь объяснить, что помогло нам выстоять. В этих словах не только признание силы искусства - в них справка о характере нашего общества. Когда-то Юрий Олеша написал пьесу; героиня вела два списка: в один заносила то, что называла "преступлениями" революции, в другой - ее "благодеяния". О первом списке в последние годы немало говорили, только преступления никак нельзя приписать революции, они совершались наперекор ее принципам. Что касается "благодеяний", то они действительно связаны с ее природой. Если намять мне не изменяет, в той же пьесе героиня говорит, что революция дала в руки пастуха книгу и глобус. Девушка, которая вела дневник, родилась в 1918 году в глухой деревне Вологодской губернии, училась в педагогическом институте, в начале войны стала санитаркой. Не только то, что в страшные ночи блокады она могла вспоминать прочитанные раньше прекрасные книги, но и то, что она удивилась моему удивлению, связано с сущностью советского общества. Сознание этого меня поддерживало потом в самые трудные минуты.
Я пошел к Лизе Полонской. Она рассказывала, как жила в эвакуации на Каме. Ее сын в армии. Мы говорили о войне, об Освенциме, о Франции, о будущем. Мне было с нею легко, как будто мы прожили вместе долгие годы. Вдруг я вспомнил парижскую улицу возле зоологического сада, ночные крики моржей, уроки поэзии и примолк. Горько встретиться со своей молодостью, особенно когда на душе нет покоя; умиляешься, пробуешь подтрунить над собой, нежность мешается с горечью.
Я вернулся в Москву, и сразу же захотелось уехать. Пришел П. И. Лавут, который когда-то устраивал вечера Маяковского (в одной поэме Маяковского есть о нем: "Мне рассказывал тихий еврей, Павел Ильич Лавут…"). Павел Ильич предложил устроить вечера, спросил, куда я хочу поехать. Я почему-то выбрал Ярославль и Кострому. Пароход долго шел по ровному каналу. Люди рассказывали о невернувшихся, сравнивали рынки в различных городах, некоторые пили, пели. Я старался спать, но не спалось.
Кострома мне понравилась - большие площади, Гостиный двор. Табачные ряды. Ипатьевский монастырь. Да и встретили меня приветливо. Секретарь обкома позвал обедать. (Лавут умилился.) Молодые поэты собрались, читали свои стихи. В музее мне показали фонды. В первые годы революции из Москвы присылали в провинциальные музеи холсты молодых художников, и картины мне напомнили улицы Москвы того времени - кубисты, конструктивисты, супрематисты. Один натюрморт привлек мое внимание. Оказалось, это этюд Коровина. Я удивился, почему его нельзя повесить в зале. Директор даже руками всплеснул: "Что вы! Это влияние импрессионистов, отход от реализма".
После вечера ко мне подошел капитан в отставке, представился: "Ваш читатель". Он шагал, прихрамывая, по длинной улице. "Вот вы опишите, например, такой факт. Я, скажем, всю войну провоевал, начал во Львове, ходил в разведку, четыре ранения, последний раз под Будапештом, про меня, например, никто не говорил, что трус. А вот вчера вызывает он меня в горсовет. Начал кричать. Я-то знаю, это виноват он, он мне сам говорил, что нет толя, значит - нечего торопиться, но что скажешь: он тебе и генерал, и маршал, и господь бог. Одним словом, дал труса. А вы опишите, почему это так. Только, пожалуйста, меня не называйте - он меня в порошок сотрет, и про Кострому лучше не пишите, просто интересный факт человеческого устройства…"
В Ипатьевском монастыре я долго стоял перед старой печью; на одном изразце под двумя деревьями было написано: "Егда одно умрет, иное родится". В то лето я написал несколько стихотворений, и все про деревья. Вспоминал молодость.
Я смутно жил и неуверенно,
И говорил я о другом,
Но помню я большое дерево,
Чернильное на голубом,
И помню милую мне женщину.
Не знаю, мало ль было сил.
Но суеверно и застенчиво
Я руку взял и отпустил.
И все давным-давно потеряно,
И даже нет следа обид,
И только где-то то же дерево
Еще по-прежнему стоит.
Писал о мужестве:
Была трава, как раб, распластана,
Сияла кроткая роса,
И кровлю променяла ласточка
На ласковые небеса,
И только ты, большое дерево,
Осталось на своем посту -
Солдат, которому доверили
Прикрыть собою высоту…
Говорил о своей жизни, о том, что написал и что хотелось написать:
…Я с ними жил, я слышал их рассказы,
Каштаны милые, оливы, визы.
То не ландшафт, не фон и не убранство,
Есть в дереве судьба и постоянство,
Уйду - они останутся на страже,
Я начал говорить - они доскажут.
Стихи я писал, наверно, потому, что еще не улеглось волнение предшествующих лет; они были напечатаны и журналах "Звезда", "Ленинград". А я снова надолго расставался с поэзией.
Не помню, что было на вечере в Ярославле, но там я увидел Ядвигу. Она ласково улыбалась, как в Коктебеле. Ничего не скажешь - моя молодость меня искала…
Ядвига работала в педагогическом институте, с нею жила дочь Таня. У Тани был жених. Мне показалось, что Ядвига мало изменилась - и голос такой же, и глаза. Дочь, жених… Я вдруг почувствовал, до чего длинна жизнь. Живешь изо дня в день и не замечаешь. Наверно, старость всех настигает врасплох.
Мы ходили по набережной, смотрели старинные церкви. Кладовщица жаловалась на судьбу: дети, муж пропал без вести, пенсии не дают. Студенты спрашивали: "Скоро ли капитулирует Япония?", "Чей будет Триест - югославский или итальянский?", "Как вы относитесь к статье Александрова?", "Почему никто из писателей не написал "Войну и мир"?" На толкучке продавали кусочки сахара и трофейные кофты. А рядом шла Ядвига, как в Москве четверть века назад.
Вернувшись в Москву, я сейчас же уехал в Киев. Крещатика не было, но в каменных вазах цвела герань и милиционеры регулировали движение. Я поднялся по Институтской - вот здесь стоял дом, где я родился,- груда мусора. Сидел долго у Днепра, и снова вставала война, звонок Лапина, переправа через Днепр, годы, которые сливались в один нескончаемый день. Я подумал: скоро сяду за книгу,- значит, война надолго застрянет в моей комнате, в голове, и сердце. Побывал у Тычины, Бажаиа, Голованивского, А. Кагана. На Подоле просидел вечер у офицера - он меня остановил на улице, сказал, что мы встречались возле Минска, позвал к себе, купил пол-литра, колбасу и долго рассказывал, как его сыновьи росли, учились, ушли на войну и не вернулись. "Почему их убили, а не меня?… Жена застряла в Киеве. В Бабьем Яру…" Я ушел от него поздно и долго бродил по горбатым улицам. Рассвело. Я задумался и вдруг понял, что стою возле каштана и разговариваю - не то с деревом, не то с самим собой. Несколько часов спустя я уехал.
В Москве ко мне пришел незнакомый человек, сказал: "Простите, что нагрянул, к вам трудно дозвониться. Я болгарский коммунист Коларов"… У нас не работал лифт, и первое, что я подумал: ведь ему под семьдесят, как он взбирался? А Василий Петрович улыбался, курил одну сигарету за другой. Он сказал, что просит меня поехать в Болгарию, написать об этой стране. "Вас читают и на Западе…" Я сразу согласился.
Несколько дней спустя мне позвонил Г. Ф. Александров и попросил зайти к нему. Он был очень любезен, лестно отзывался о моих статьях. "Мы поддерживаем просьбу болгарских друзей…" Мне вдруг захотелось спросить, почему в апреле он не ответил на мое письмо, но я понимал, что это ни к чему,- ничего он не сможет мне объяснить. Я только сказал, что хочу после Болгарии поехать в Югославию (это тоже было продолжением войны, ведь из всех захваченных гитлеровцами стран самой неукротимой оказалась Югославия). Георгий Федорович ответил: "Разумеется". Он спросил, где я печатал в последние месяцы свои статьи, хотя, конечно, знал это не хуже меня. Он посоветовал договориться с "Известиями" и посылать регулярно очерки в эту газету: "Вы ведь старый известинец…" Я зачем-то подумал вслух: "Конечно. Но я скорее собака, чем кошка, привыкаю не к месту, а к людям. Никого из тех, с кем я работал в "Известиях", не осталось… Впрочем, это безразлично, в "Известия", так в "Известия"…" Александров обрадовался, что не нужно ничего объяснять, и крепко пожал мне руку.
стр.

ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА PROFILIB 2012–2018

Генерация страницы: 0.015 сек
SQL-запросов: 0